Винсент Ван Гог. «Звездная ночь»
Любовь Петрова
Разговор о картине Винсента Ван Гога «Звездная ночь» уместно начать с вопроса о том, действительно ли перед нами ночь, как заявлено в названии картины? В этом легко усомниться, учитывая необыкновенную для ночного пейзажа яркость красок и динамику мазков. Когда звучит «звездная ночь», наше воображение рисует образ покоя и умиротворенности неба и земли, когда яркий свет звезд на небосклоне пронизывает тьму, но не рассеивает ее, не освещает все вокруг, как солнечный свет, а лишь мягко касается самой поверхности вещей, отчего создается впечатление таинственности, призрачности и погруженности пейзажа в свою глубину. Картина Ван Гога всем своим существом противоречит столь привычному для нас образу звездной ночи. В ней нет и следа ожидаемого спокойствия. Все сущее как будто захвачено единым вихрем и несется в каком-то непостижимом движении, переплетаясь друг с другом. Между вещами отсутствуют четкие границы, они перетекают друг в друга и растворяются в бурном потоке. Домики небольшого селения, расположенного в нижней части картины, казалось бы, обладают большей плотностью, чем небесные тела: у некоторых из них очерчены контуры. Однако они вовсе не настаивают на своей геометричности и устойчивости, словно еще один порыв ветра — и их не станет. А если поднять взгляд чуть выше, где располагаются холмы и деревья, то из поля зрения исчезнет и та незначительная плотность, которая угадывается в домиках. Над ними проносится белая полоса, похожая то ли на облако, то ли на продолжение горной гряды, во всяком случае, сложно однозначно отнести ее к небу или к земле. А выше начинается самый что ни на есть вихрь: громадный завиток в центре кружится и увлекает за собой все, что с ним соприкасается, кроме луны и звезд, которые не поддаются общему течению, но создают свое собственное. Складывается впечатление, будто ночной свет проистекает вовсе не от звезд, а напротив, своим кружением в пространстве он образует звезды, как своего рода очаги скопления этого света, не имеющего ни источника, ни объекта направленности. Чуть левее, подобно языку пламени, вздымается вверх кипарис. Благодаря своему расположению непосредственно на переднем плане, он неминуемо привлекает к себе уставший от нескончаемого кружения взгляд. Но ритм колебания кипариса-пламени оказывается родственным ритму всего остального, и, повинуясь ему, приходится вернуться обратно в пучину круговорота.
Кружащееся небо в середине картины может показаться эпицентром бушующего урагана или же спиралью Млечного Пути (есть и такие трактовки). Так или иначе, при взгляде на картину вряд ли удастся уйти от впечатления чего-то подобного космогонии, длящегося становления мира, разворачивания пространства из некоторой точечной стянутости. И поскольку процесс космогонии еще далек от завершения, становящееся пространство в очень большой степени хаотично. «Кипящее море хаоса» словно является скрытым принципом и влекущей силой становления «тонкой яблочной кожуры» неустойчивого порядка вещей, готового в любой момент сорваться обратно в бездну. Но, приближаясь к существу картины через обращение к понятиям в своей основе мифологическим, нужно иметь в виду, что внутри той культуры, для которой они являются неотъемлемым конститутивом и которой они более всего родственны, создание произведения, подобного картине Ван Гога, попросту невозможно. Скажем, античному греку, для которого, как мы знаем, наивысшей ценностью обладал космос, было бы непереносимым ужасом представить нечто похожее на «Звездную ночь». Такое представление было бы безжалостно изгнано на периферию сознания, как мимолетное помрачение, и воспринято недостойным воплощения в произведении искусства. Только космос, являющийся конечным результатом космогонии, был для древнего грека подлинным миром, только с ним он мог бы соотнестись как «Я». То же, что было в мире от хаоса — отдавало недовершенностью и ожидало космизирующих усилий человека или богов.
Существенная разница между древним греком и художником конца 19 века, которая позволила появиться на свет «Звездной ночи», заключается в том, что для последнего космос никогда не наступит. Не его могла бы пожелать душа этой эпохи. Поэтому изображенное на картине — не что иное, как вечное становление, не имеющее конца и разрешения. Вещи никогда не войдут в свое собственное неизменное существо, между верхом и низом, профанным и сакральным невозможно установление надлежащей дистанции, в конечном счете, дню так и не отделиться от ночи. Обратим внимание на одну определяющую деталь: практически на всех картинах Ван Гога отсутствует даль, которая традиционно отвечает за разведение и дистанцию между реальностями профанной и сакральной. Далью на картинах чаще всего предстает линия горизонта или небесная высь. Между тем, мы видим, как небо на картине близко нависает над землей, словно состоит из одного с ней материала. Безусловно, оно гораздо менее плотное, чем земная поверхность, но сущностно друг от друга они ничем не отличаются. Небо — та же земля. И здесь не может быть никакого сходства с образом небесной тверди, поскольку она обязательно предполагает наличие дистанции по отношению к земле. Скорее имеет место какое-то единое пространство, содержащее в себе совокупность разрозненных частиц света и лишенных своей онтологической укорененности и глубины «призраков» вещей.
Слияние дня и ночи более отчетливо у Ван Гога можно увидеть на картине «Пейзаж с дорогой и кипарисом». При первом взгляде на нее представляется очевидным, что перед нами день. Более того — жаркий полуденный зной. Однако полной своей противоположностью он оборачивается, если сосредоточить внимание на двух светилах в верхней части картины: оцепенение полдня вдруг неожиданно совпадает с глубокой ночью. Если спроецировать замеченное нами в этой картине на «Звездную ночь», то откроется еще один дополнительный смысл. Исходя из того, что ночь и день у Ван Гога суть одно, можно заключить, что изображенная ночь на самом деле одновременно является еще и днем. Но было бы ошибкой предполагать, что оба эти понятия по отношению друг к другу равноценны. В картине «Пейзаж с дорогой и кипарисом» мы видим полдень, заключающий в себе полночь, вернее, переход к полночи. В «Звездной ночи» же — ночь, отсылающую к реальности дня, которая ей, строго говоря, не предшествует, но между ними не временные отношения, день и ночь указывают друг на друга и переходят каждый в свою противоположность. При этом ночь на картине есть как будто прафеномен дня, его глубина, увиденная художником. Тогда ясность и отчетливость дня — не более чем мнимость и иллюзорность, и через эту тонкую пелену то и дело готов прорваться свирепый ураган хаоса. Но причастность прафеномена хаосу означает, что он непрестанно себя отменяет, существует в модусе непрерывного самоотрицания. Поскольку же бытие эйдоса и прафеномена в таком модусе невозможно, думаю, будет уместно назвать изображенное на картине «изнанкой» мира. И если изнанка мира такова, то неизбывно связанная с ней «лицевая» часть зависает над пропастью гудящей пустоты и распада.
Журнал «Начало» №21, 2010 г.